Простой, как Лев Толстой

Простой, как Лев Толстой

Не знаю, заметил ли это кто-нибудь до меня, но Авдотья-то Андреевна ещё в «Отцах и детях» заявила совершенно новый, непредставимый в советском и наследующем советскому современном костюмном кино взгляд на русскую классику и русское дворянство века золотого заодно. Она отказалась от всех лотмановских оптических дистанций восхищения предками при осуждении родителей, от романтики мнимопонимания акварельных красавиц и молодых генералов с «рукою, полною перстней», которых всем нам в соблазне послереволюционного обнуления родословных так хотелось видеть своими прабабушками и прадедушками, от идеализаций, от школярства, от саморастравы антропологического комплекса («Когда-то в карты играли у конногвардейца Нарумова, а теперь играют у коновода Наумова»). Постулировав легко и без зазрения: а ведь мы — и есть они. Я, отец мой, брат, сестра, племянник, мачеха, одноклассники, гости нашей дачи — мы и есть дворянство, мы — такие же, той же культурной крови, того же обихода, тех же бытовых привычек. Начнёмте же игру, любезный друг — ау! — останемся в саду минувшего столетья.

И этим даже не возмутишься толком. Новое дворянство из лицедеев, да, ну так и екатерининские вельможи в случай попадали порой шутами, по-грибоедовски («когда же надо подслужиться, и он сгибался вперегиб, на куртаге ему случилось обступиться — упал, да так, что чуть затылка не расшиб, старик заохал, голос хрипкой — был высочайшею пожалован улыбкой»). Слишком пухлы их щёки и ляжки, и мешком топорщится на них любой пиджак — ну так и молодые братья Толстые сидят на известной фотографии группой усталых, ярмарочно выряженных орангутангов. Нет у них поместий в полном смысле этого слова («блажен, кто мирно обитает в в заветном прадедов селе, и от проезжих только знает о белокаменной Москве»), есть дачи — ну так и Ясная Поляна была, по сути, большой, затейливой и очень дорогой в обслуживании дачей. Басинский в своём «Побеге из рая» (усадебного рая, усадебного, оплаканного почему-то не только Набоковым, захватившим кусочек детства «в усадьбе, у себя, в раю», но и миллионами потомков крестьян, о которых Толстой же радел в своих статьях о голоде) — составил до рубля точную смету яснополянских доходов и расходов, сопоставив со стоимостью бытового, насущного для подлых сословий. И вышло десять рублей сторожу на армяк против двух тысяч ежегодного барыша (в основном, от сдачи внаём угодий), компенсирующихся почти полностью жалованьем сотне работников. Соотношения — совершенно современные, разносящие миф о дореволюционных коровах за пятак, в известном смысле затягивающие иллюзию непреодолимой пропасти между когдатошними народным потреблением и элитным — одну из самых влажных ложбинок русских социальных фантазий.

Басинского вообще много критикуют за панибратство с прошлым, за впихивание вскормленных ГМО телес в корсажи с десятивершковыми талиями, за мещанскую кухонность и модную невротизацию взгляда на барскую праздность, духовность, творчество, — но Смирновой именно это в нём и импонировало. Даже в прилизанном формате «Школы злословия» было заметно, насколько лично восприняла она рассказанную Басинским историю семейства библейски многочадного титана русского духа, как хирургически отделила Толстого до духовного перелома восьмидесятых (плотоядного, полнокровного, телесно ярого) от Толстого-моралиста, нудного проповедника какой-то скучищи, отринув последнего, как однозначно встала за недопуск чужих, «тёмных», неинтересно непонятных в уютный кружок своих, из одной детской с правильными людьми, а потому пожизненно балованных.

Ведь «История одного назначения» — это история баловня русской жизни, отпрыска среды, так опутавшей своими корнями верхушку русской пищевой пирамиды, что слететь с этой верхушки отпрыск не сможет ни пожелав, ни оступившись, ни взбунтовавшись, ни сподличав — вся логика русской судьбы, все подзолы русские настроены поддерживать его, кормить слаще других, защищать в первую очередь, ограждать от неприятного, утирать ему сопли и даже жертвовать ради него собственной душой перед Господом Богом нашим, брать на себя его грех, командуя вместо него расстрелом им обреченного на смерть мизерабля — ведь как можно его на суд, да ещё на Страшный, дитя милое, мягкотелое, выпестованное. Пошлём кого не жалко — пьяницу, разжалованного, самоубийцу, чтобы уж для верности. У нас всегда всё будет хорошо, куда ты нас ни назначь и что мы там ни натвори — так говорит Авдотья Андреевна. В конце концов, разве не стоит жизнь писаря адвокатской речи Льва Николаевича — шедевра риторики и мелодекламации. И нужды нет, что он в суде, а не в театре — у пророка любой пенёк кафедра. А писаря мы оплачем — прилично, в глубине трепетной души, сгоняя с нагробья кликушествующих баб. Потому что и мученики главные выбираются нами из своих же, а не из массовки. Породистым людям — породистые судьбы, а остальным — по табели о рангах. Чтобы жизнь не шла вкривь и вкось, небеса ломая.

Источник